Итак, ученый начинает с выбора фактов. Но это первая часть исследования, которой наука отнюдь не исчерпывается. Конечная цель ученого — создание теории. Для этого мало знать факты. Существующие и вновь полученные путем применения таких эмпирических методов исследования, как наблюдение, эксперимент и моделирование, факты должны быть затем обобщены и проанализированы, и это составляет первый уровень научного исследования, называемый эмпирическим. Дальше, ученые переходят ко второму, теоретическому уровню исследования, который начинается с выдвижения гипотез. Гипотеза отличается от эмпирического факта тем, что представляет собой предположение, выходящее за рамки эмпирической реальности. На основе гипотезы путем ее обоснования строится затем теория. В осмыслении структуры научного исследования большая роль принадлежит методологам науки, работавшим в первой половине XX в. Одним из них был английский ученый, философ К. Поппер. Ниже приводятся отрывки из его работы «Предположения и опровержения. Рост научного знания». Основной вопрос, который интересует здесь Поппера — вопрос о том, какое умственное построение, претендующее на статус теории (учитывая, что теория всегда принципиально отличается от эмпирического факта), действительно вправе считаться научной теорией.
Логика и рост научного знания
Логика и рост
научного знания. — М.: Прогресс, 1983. - 608 с.
В ходе
проведенного анализа я рассмотрел различные следствия принятых мною
методологических решений и конвенций, в частности критерия демаркации, сформулированного
в начале настоящей книги. Оглядываясь назад, мы можем теперь попытаться
охватить единым взором ту картину науки и научного исследования, которая была
нами нарисована. (Я не имею в виду картину науки как биологического феномена,
как инструмента приспособления или как одного из средств производства — меня
интересуют лишь ее эпистемологические аспекты.)
Наука не
является системой достоверных или хорошо обоснованных высказываний; она не
представляет собой также и системы, постоянно развивающейся по направлению к
некоторому конечному состоянию. Наша наука не есть «абсолютное знание»
(эпистема): она никогда не может претендовать на достижение истины или
чего-то, заменяющего истину, например вероятности.
Вместе с тем наука имеет
более чем только биологическую приспособительную ценность. Она не только полезный
инструмент. Хотя она не может достигнуть ни истины, ни вероятности, стремление
к знанию и поиск истины являются наиболее сильными мотивами научного исследования.
Мы не знаем — мы
можем только предполагать. И наши предположения направляются ненаучной, метафизической
(хотя биологически объяснимой) верой в существование законов и регулярностей,
которые мы можем обнаружить, открыть. Подобно Бэкону, мы можем описать нашу
собственную современную науку («метод познания, который человек в настоящее
время применяет к природе») как состоящую из «поспешных и незрелых предвосхищений»
и из «предрассудков».
В работах крупнейшего методолога науки XX в.
К. Поппера анализируется структура научного исследования, которая
сформировалась в естественных науках. Если А. Пуанкаре основное внимание уделил
эмпирическому уровню исследования, а именно выбору эмпирических фактов,
подлежащих изучению, то К. Поппер сосредотачивается на двух последующих этапах
— теоретическом уровне и двух способах проверки следствий из теории —
верификации (подтверждения) и фальсификации (опровержения). Три этапа —
эмпирический, теоретический и проверочный — вместе образуют структуру научного
исследования. Основной научный метод, который получил название
гипотетико-дедуктивного, поскольку два его кульминационных момента —
выдвижение научных гипотез и дедуктивное выведение из теорий следствий, которые
потом могут быть проверены. Отсюда вытекает и главное отличие научных
утверждений от ненаучных: они в принципе могут быть эмпирически опровергнуты,
но на данном этапе развития науки эмпирически подтверждаются. Критерий демаркации,
который в начале цитируемого текста упоминает К. Поппер, и есть критерий
отличия научных утверждений от ненаучных. Когда К. Поппер пишет о том, что
наука не есть знание в значении «эпистема», и что она не может достичь истины,
он имеет в виду абсолютное знание, как его понимал Аристотель, и абсолютную
истину в философском смысле, т.е. знание и истину, не зависимую от эмпирического
опыта человека. Наука дает истину, утверждает К. Поппер, но не абсолютную, а
относительную, зависящую от человеческого опыта.
Однако эти удивительно образные и смелые предположения, или «предвосхищения», тщательно и последовательно контролируются систематическими проверками. Будучи выдвинутым, ни одно из таких «предвосхищений» не защищается догматически. Наш метод исследования состоит не в том, чтобы защищать их, доказывая нашу правоту; напротив, мы пытаемся их опровергнуть. Используя все доступные нам логические, математические и технические средства, мы стремимся доказать ложность наших предвосхищений с тем, чтобы вместо них выдвинуть новые неоправданные и неоправдываемые предвосхищения, новые «поспешные и незрелые предрассудки», как иронически назвал их Бэкон.
Два способа проверки научных теорий — подтверждение и опровержение
— отличаются друг от друга тем, что при подтверждении действует принцип: «чем
больше подтверждающих проверок, тем лучше», а при опровержении достаточно
одного фальсифицирующего опыта (который называется решающим экспериментом).
Поэтому научное исследование ориентируется на опровержение, а не на подтверждение
научных теорий.
Путь науки можно
интерпретировать и более прозаически. Можно сказать, что научный прогресс
«...осуществляется лишь в двух направлениях — посредством накопления нового
чувственного опыта и посредством лучшей организации опыта, который уже
имеется». Однако такое описание научного прогресса хотя и не является совершенно
ошибочным, тем не менее представляется несостоятельным. Оно слишком напоминает
бэконовскую индукцию - усердный сбор винограда с «бесчисленных вполне зрелых
лоз», из которого он надеялся выжать вино науки — его миф о научном методе,
который начинает с наблюдений и экспериментов, а затем переходит к теориям.
(Между прочим, этот легендарный метод все еще продолжает вдохновлять некоторые
новые науки, которые пытаются применять его, будучи убеждены в том, что это
метод экспериментальной физики.)
Прогресс науки
обусловлен не тем, что с течением времени накапливается все больший
перцептивный опыт, и не тем, что мы все лучше используем наши органы чувств. Из
неинтерпретированных чувственных восприятий нельзя получить науки, как бы тщательно
мы их ни собирали. Смелые идеи, неоправданные предвосхищения и спекулятивное
мышление — вот наши единственные средства интерпретации природы, наш
единственный органон, наш единственный инструмент ее понимания. И мы должны
рисковать для того, чтобы выиграть. Те из нас, кто боится подвергнуть риску
опровержения свои идеи, не участвуют в научной игре.
Даже тщательная и
последовательная проверка наших идей опытом сама в свою очередь вдохновляется
идеями: эксперимент представляет собой планируемое действие, каждый шаг
которого направляется теорией. Мы не наталкиваемся неожиданно на наши
восприятия и не плывем пассивно в их потоке. Мы действуем активно — мы «делаем»
наш опыт. Именно мы всегда формулируем вопросы и задаем их природе, и
именно мы снова и снова ставим эти вопросы так, чтобы можно было получить ясное
«да» или «нет» (ибо природа не дает ответа, если ее к этому не принудить). И в
конце концов именно мы даем ответ; мы сами после строгой проверки выбираем
ответ на вопрос, который мы задали природе, и делаем это после длительных и
серьезных попыток получить от природы недвусмысленное «нет». «Раз и навсегда, —
говорит Вейль, с которым я полностью согласен, — я хочу выразить безграничное
восхищение работой экспериментатора, который старается вырвать интерпретируемые
факты у неподатливой природы и который хорошо знает, как предъявить нашим
теориям решительное «нет» или тихое «да».
Подчеркивая значение смелых идей в развитии науки, К. Поппер акцентирует
внимание на творческом характере научной деятельности. Научное открытие не есть пассивное дублирование
того, что существует в природе, а представляет собой творческий результат,
аналогичный достигаемому в философии, искусстве и других отраслях духовной
культуры, но, в отличие от них, эмпирически проверяемый.
Старый научный
идеал «эпистемы» — абсолютно достоверного, демонстративного знания — оказался
идеалом. Требование научной объективности делает неизбежным тот факт, что
каждое научное высказывание должно всегда оставаться временным. Оно
действительно может быть подкреплено, но каждое подкрепление является относительным,
связанным с другими высказываниями, которые сами являются временными. Лишь в
нашем субъективном убеждении, в нашей субъективной вере мы можем иметь
«абсолютную достоверность».
С идолом
достоверности (включая степени неполной достоверности, или вероятности) рушится
одна из защитных линий обскурантизма, который закрывает путь научному
прогрессу, сдерживая смелость наших вопросов и ослабляя строгость и чистоту
наших проверок. Ошибочное понимание науки выдает себя в стремлении быть всегда
правым. Однако не обладание знанием, неопровержимой истиной делает
человека ученым, а его постоянное и отважное критическое стремление к
истине.
Не будет ли в таком случае наша позиция одной из форм смирения? Не должны ли мы сказать, что наука может выполнять только свою биологическую задачу, что в лучшем случае она может доказать лишь свою устойчивость в практических приложениях, которые ее подкрепляют? Не являются ли ее интеллектуальные проблемы неразрешимыми? Я так не думаю. Наука никогда не ставит перед собой недостижимой цели сделать свои ответы окончательными или хотя бы вероятными. Ее прогресс состоит в движении к бесконечной, но все-таки достижимой цели — к открытию новых, более глубоких и более общих проблем и к повторным, все более строгим проверкам наших всегда временных, пробных решений.
В главе X своей книги (которая является заключительной) я пытался
ясно сказать о том, что под степенью подкрепления теории я понимаю
фиксацию того, что теория выдержала проверки и насколько строгими были эти проверки.
Я никогда не
отступал от этой точки зрения. Здесь же я хочу добавить следующее.
(1) Логическая и методологическая проблема индукции не является неразрешимой. В моей книге я дал отрицательное решение проблемы: (а) Мы никогда не можем рационально оправдать теорию, то есть нашу веру в истинность теории или в то, что она вероятно истинна. Это отрицательное решение совместимо со следующим позитивным решением, содержащимся в правиле предпочтения тех теорий, которые подкреплены лучше других. (Ь) Иногда мы можем рационально оправдать предпочтение, оказываемое некоторой теории в результате ее подкрепления, то есть в результате оценки современного состояния критического обсуждения конкурирующих теорий, которые были подвергнуты критическому рассмотрению и сравнению с точки зрения их близости к истине (правдоподобности). Существующее в каждое определенное время состояние такого обсуждения в принципе можно фиксировать в форме степени подкрепления теорий. Однако степень подкрепления не является мерой правдоподобности (такая мера должна быть вневременной). Она представляет собой лишь фиксацию того, что мы успели узнать к определенному моменту времени о сравнительных достоинствах конкурирующих теорий посредством оценки имеющихся оснований в пользу и против их правдоподобности.
(2)
Метафизическая проблема,
связанная с идеей
правдоподобности, такова — существуют ли в природе подлинные закономерности?
Мой ответ на этот вопрос: «Да». Один из аргументов (не научный, а скорее «трансцендентальный»)
в пользу такого ответа состоит в следующем: если в природе мы не сталкивались
бы с закономерностями, то ни наблюдение, ни язык не могли бы существовать —
ни язык описания, ни язык аргументации.
(3) Убедительность этого ответа зависит от
принятия некоторой формы реализма здравого смысла.
(4) Прагматическая проблема индукции разрешается
сама собой — предпочитать теорию, которая в результате рационального обсуждения
кажется ближе к истине, чем другие теории; рискованно, но рационально.
(5) Психологическая проблема индукции (почему мы
верим в то, что избранная таким образом теория будет и в дальнейшем
оправдывать наше доверие?) мне представляется тривиальной — вера или доверие
всегда иррациональны, хотя и важны для действия.
(6)
Не все вообще возможные «проблемы индукции» можно решить указанным
путем.
КРИТЕРИЙ ЭМПИРИЧЕСКОГО ХАРАКТЕРА ТЕОРЕТИЧЕСКИХ СИСТЕМ
(1) Предварительный
вопрос. Юмовская проблема индукции, то есть вопрос о достоверности законов
природы, возникает из явного противоречия между принципом эмпиризма
(утверждающим, что только «опыт» позволяет судить об истинности или ложности
фактуального высказывания) и осознанием того обстоятельства, что индуктивные
(или обобщающие) рассуждения недостоверны.
Под влиянием
Витгенштейна Шлик высказал мнение о том, что данное противоречие можно
устранить, приняв допущение, что законы природы представляют собой «не
подлинные высказывания», а «правила преобразования высказываний», то есть
разновидность «псевдовысказываний».
Эту попытку
решить проблему индукции (решение Шлика представляется мне чисто словесным)
объединяет со всеми более ранними аналогичными попытками, а именно априоризмом,
конвенционализмом и т. п., одно необоснованное допущение о том, что все
подлинные высказывания в принципе должны быть полностью разрешимы, то есть
верифицируемы или фальсифицируемы. Эту мысль можно выразить более точно: для
всякого подлинного высказывания должна существовать логическая возможность как
его (окончательной) эмпирической верификации, так и его (окончательной)
эмпирической фальсификации.
Если отказаться
от этого допущения, то становится возможным простое разрешение того
противоречия, которое образует проблему индукции. Мы можем вполне
последовательно интерпретировать законы природы и теории как подлинные
высказывания, которые частично разрешимы, то есть они — по логическим
основаниям — не верифицируемы, но асимметричным образом только
фальсифицируемы: это высказывания, проверяемые путем систематических
попыток их фальсификации.
Предлагаемое
решение имеет то преимущество, что оно открывает путь также для решения второй,
еще более фундаментальной проблемы теории познания (или теории эмпирического
метода). Я имею в виду следующее.
(2) Главная
проблема. Это — проблема демаркации (кантовская проблема границ
научного познания), которую можно определить как проблему нахождения критерия,
который позволил бы нам провести различие между утверждениями (высказываниями,
системами высказываний), принадлежащими к эмпирической науке, и утверждениями,
которые можно назвать «метафизическими».
Согласно решению
этой проблемы, предложенному Витгенштейном, такое разделение достигается с помощью
использования понятий «значение» или «смысл»: каждое осмысленное, или имеющее
значение, предложение должно быть функцией истинности «атомарных» предложений,
то есть должно быть полностью логически сводимо к сингулярным высказываниям
наблюдения или выводимо из них. Если некоторое утверждение, претендующее на
роль научного высказывания, не поддается такому сведению, то оно «не имеет
значения», «бессмысленно», является «метафизическим» или просто «псевдопредложением».
В итоге метафизика оказывается бессмысленной чепухой.
Может
показаться, что, проведя такую линию демаркации, позитивисты достигли более
полного успеха в уничтожении метафизики, чем все предшествующие антиметафизики.
Однако этот метод приводит к уничтожению не только метафизики, но также и
самого естествознания, ибо законы природы столь же несводимы к высказываниям
наблюдения, как и рассуждения, метафизиков. (Вспомним проблему индукции!) Если
последовательно применять критерий значения Витгенштейна, то законы природы
окажутся «бессмысленными псевдопредложениями», следовательно, «метафизическими»
высказываниями. Поэтому данная попытка провести линию демаркации терпит крах.
Догму значения
или смысла и порождаемые ею псевдопроблемы можно устранить, если в качестве
критерия демаркации принять критерий фальсифицируемости, то есть по
крайней мере асимметричной или односторонней разрешимости. Согласно
этому критерию, высказывания или системы высказываний содержат информацию об
эмпирическом мире только в том случае, если они обладают способностью прийти в
столкновение с опытом, или более точно — если их можно систематически
проверять, то есть подвергнуть (в соответствии с некоторым
«методологическим решением») проверкам, результатом которых может быть их
опровержение.
Таким образом,
признание односторонне разрешимых высказываний позволяет нам решить не только
проблему индукции (заметим, что существует лишь один тип умозаключения,
осуществляемого в индуктивном направлении, а именно — дедуктивный modus tollens), но также более фундаментальную проблему демаркации — ту
проблему, которая породила почти все другие проблемы эпистемологии. Наш
критерий фаль-сифицируемости с достаточной точностью отличает теоретические
системы эмпирических наук от систем метафизики (а также от конвенционалистских
и тавтологических систем), не утверждая при этом бессмысленности метафизики
(в которой с исторической точки зрения можно усмотреть источник, породивший
теории эмпирических наук).
Поэтому,
перефразировав и обобщив хорошо известное замечание Эйнштейна, эмпирическую
науку можно охарактеризовать следующим образом: в той степени, в которой
научное высказывание говорит о реальности, оно должно быть фальсифицируемо, а
в той степени, в которой оно не фальсифицируемо, оно не говорит о реальности.
Логический
анализ может показать, что роль (односторонней) фальсифицируемости как
критерия эмпирической науки с формальной точки зрения аналогична той роли,
которую для науки в целом играет непротиворечивость. Противоречивая система не
выделяет никакого собственного подмножества из множества всех возможных
высказываний. Аналогичным образом, нефальсифицируемая система не в состоянии
выделить никакого собственного подмножества из множества всех возможных
«эмпирических» высказываний (всех сингулярных синтетических высказываний).
ПРЕДПОЛОЖЕНИЯ И ОПРОВЕРЖЕНИЯ. РОСТ НАУЧНОГО ЗНАНИЯ
Когда я получил список слушателей этого курса
и понял, что мне предстоит беседовать с коллегами по философии, то после
некоторых колебаний я решил, что,
по-видимому, вы предпочтете говорить со мной о тех проблемах, которые
интересуют меня в наибольшей степени, и о тех вещах, с которыми я лучше всего
знаком. Поэтому я решил сделать то, чего никогда не делал прежде, а именно
рассказать вам о своей работе в области философии науки начиная с осени 1919
года, когда я впервые начал искать ответ на вопрос о том, «когда теорию можно
считать научной?», или по-иному — «существует ли критерий научного характера
или научного статуса теории?».
В то время меня
интересовал не вопрос о том, «когда теория истинна?», и не вопрос, «когда
теория приемлема?». Я поставил перед собой другую проблему. Я хотел
провести различие между наукой и псевдонаукой, прекрасно зная, что наука
часто ошибается и что псевдонаука может случайно натолкнуться на истину.
Мне был известен,
конечно, наиболее распространенный ответ на мой вопрос: наука отличается от
псевдонауки — или от «метафизики» — своим эмпирическим методом, который
по существу является индуктивным, то есть исходит из наблюдений или
экспериментов. Однако такой ответ меня не удовлетворял. В противоположность
этому свою проблему я часто формулировал как проблему разграничения между
подлинно эмпирическим методом и неэмпирическим или даже псевдоэмпирическим методом,
то есть методом, который, хотя и апеллирует к наблюдению и эксперименту, тем
не менее не соответствует научным стандартам. Пример использования метода такого
рода дает астрология с ее громадной массой эмпирического материала,
опирающегося на наблюдения, гороскопы и биографии.
Однако не
астрология привела меня к моей проблеме, поэтому я коротко опишу ту атмосферу,
в которой она встала передо мной, и те факты, которые в тот период больше всего
интересовали меня. После крушения Австро-Венгрии в Австрии господствовал дух
революции: воздух был полон революционных идей и лозунгов, новых и часто
фантастических теорий. Среди интересовавших меня в ту пору теорий наиболее
значительной была, без сомнения, теория относительности Эйнштейна. К ним же
следует отнести теорию истории Маркса, психоанализ Фрейда и так называемую
«индивидуальную психологию» Альфреда Адлера.
Немало
общеизвестных глупостей высказывалось об этих теориях, и в особенности о теории
относительности (что случается даже в наши дни), но мне повезло с теми, кто
познакомил меня с этой теорией. Все мы — тот небольшой кружок студентов, к
которому я принадлежал, — были взволнованы результатом наблюдений Эддингтона,
который в 1919 году получил первое важное подтверждение эйнштейновской теории
гравитации. На нас это произвело огромное впечатление и оказало громадное влияние
на мое духовное развитие.
Три других
упомянутых мной теории также широко обсуждались в то время среди студентов. Я
лично познакомился с Адлером и даже помогал ему в его работе среди детей и
юношей в рабочих районах Вены, где он основал клиники социальной адаптации.
Летом 1919 года
я начал испытывать все большее разочарование в этих трех теориях — в
марксистской теории истории, психоанализе и индивидуальной психологии, и у меня
стали возникать сомнения в их научном статусе. Вначале моя проблема вылилась в
форму простых вопросов: «Что ошибочного в марксизме, психоанализе и индивидуальной
психологии?», «Почему они так отличаются от физических теорий, например от
теории Ньютона и в особенности от теории относительности?»
Для пояснения
контраста между этими двумя группами теорий я должен заметить, что в то время
лишь немногие из нас могли бы сказать, что они верят в истинность эйнштейновской
теории гравитации. Это показывает, что меня волновало не сомнение в истинности
трех других теорий, а нечто иное. И даже не то, что математическая физика
казалась мне более точной, чем теории социологии или психологии. Таким
образом, то, что меня беспокоило, не было ни проблемой истины — по крайней
мере в то время, — ни проблемой точности или измеримости. Скорее я чувствовал,
что эти три другие теории, хотя и выражены в научной форме, на самом деле имеют
больше общего с примитивными мифами, чем с наукой, что они в большей степени
напоминают астрологию, чем астрономию.
Я обнаружил, что
те из моих друзей, которые были поклонниками Маркса, Фрейда и Адлера,
находились под впечатлением некоторых моментов, общих для этих теорий, в
частности под впечатлением их явной объяснительной сипы. Казалось, эти
теории способны объяснить практически все, что происходило в Той области,
которую они описывали. Изучение любой из них как будто бы приводило к полному
духовному перерождению или к откровению, раскрывающему наши глаза на новые
истины, скрытые от непосвященных. Раз ваши глаза однажды были раскрыты, вы
будете видеть подтверждающие примеры всюду: мир полон верификациями теории.
Все, что происходит, подтверждает ее. Поэтому истинность теории кажется
очевидной и сомневающиеся в ней выглядят людьми, отказывающимися признать
очевидную истину либо потому, что она несовместима с их классовыми интересами,
либо в силу присущей им подавленности, непонятной до сих пор и нуждающейся в
лечении.
Наиболее
характерной чертой данной ситуации для меня выступает непрерывный поток
подтверждений и наблюдений, «верифицирующих» такие теории. Это постоянно
подчеркивается их сторонниками. Сторонники психоанализа Фрейда утверждают, что
их теории неизменно верифицируются их «клиническими наблюдениями». Что касается
теории Адлера, то на меня большое впечатление произвел личный опыт. Однажды в
1919 году я сообщил Адлеру о случае, который, как мне показалось, было трудно
подвести под его теорию. Однако Адлер легко проанализировал его в терминах
своей теории неполноценности, хотя даже не видел ребенка, о котором шла речь.
Слегка ошеломленный, я спросил его, почему он так уверен в своей правоте. «В
силу моего тысячекратного опыта», — ответил он. Я не смог удержаться от искушения
сказать ему: «Теперь с этим новым случаем, я полагаю, ваш тысячекратный опыт,
по-видимому, стал еще больше!»
При этом я имел в виду, что его предыдущие наблюдения были не лучше этого последнего — каждое из них интерпретировалось в свете «предыдущего опыта» и в то же время рассматривалось как дополнительное подтверждение. Но, спросил я себя, подтверждение чего? Только того, что некоторый случай можно интерпретировать в свете этой теории. Однако этого очень мало, подумал я, ибо вообще каждый мыслимый случай можно было бы интерпретировать в свете или теории Адлера, или теории Фрейда. Я могу проиллюстрировать это на двух существенно различных примерах человеческого поведения: поведения человека, толкающего ребенка в воду с намерением утопить его, и поведения человека, жертвующего жизнью в попытке спасти этого ребенка. Каждый из этих случаев легко объясним и в терминах Фрейда, и в терминах Адлера. Согласно Фрейду, первый человек страдает от подавления (скажем, Эдипова) комплекса, в то время как второй — достиг сублимации. Согласно Адлеру, первый человек страдает от чувства неполноценности (которое вызывает у него необходимость доказать самому себе, что он способен отважиться на преступление), то же самое происходит и со вторым (у которого возникает потребность доказать самому себе, что он способен спасти ребенка). Итак, я не смог бы придумать никакой формы человеческого поведения, которую нельзя было бы объяснить на основе каждой из этих теорий. И как раз этот факт — что они со всем справлялись и всегда находили подтверждение — в глазах их приверженцев являлся наиболее сильным аргументом в пользу этих теорий. Однако у меня зародилось подозрение относительного того, а не является ли это выражением не силы, а, наоборот, слабости этих теорий?
С теорией Эйнштейна дело обстояло совершенно иначе. Возьмем типичный пример — предсказание Эйнштейна, как раз тогда подтвержденное результатами экспедиции Эддингтона. Согласно теории гравитации Эйнштейна, тяжелые массы (такие, как Солнце) должны притягивать свет точно так же, как они притягивают материальные тела. Произведенные на основе этой теории вычисления показывали, что свет далекой фиксированной звезды, видимо вблизи Солнца, достиг .бы Земли по такому направлению, что звезда казалась бы смещенной в сторону от Солнца, иными словами, наблюдаемое положение звезды было бы сдвинуто в сторону от Солнца по сравнению с реальным положением. Этот эффект обычно нельзя наблюдать, так как близкие к Солнцу звезды совершенно теряются в его ослепительных лучах. Их можно сфотографировать только во время затмения. Если затем те же самые звезды сфотографировать ночью, то можно измерить различия в их положениях на обеих фотографиях и таким образом проверить предсказанный эффект.
В рассмотренном
примере производит впечатление тот риск, с которым связано
подобное предсказание. Если наблюдение показывает, что предсказанный эффект определенно
отсутствует, то теория просто-напросто отвергается. Данная теория несовместима
с определенными возможными результатами наблюдения — с теми
результатами, которых до Эйнштейна ожидал каждый. Такая ситуация совершенно
отлична от той, которую я описал ранее, когда соответствующие теории
оказывались совместимыми с любым человеческим поведением и было практически
невозможно описать какую-либо форму человеческого поведения, которая не была бы
подтверждением этих теорий.
Зимой 1919/20
года эти рассуждения привели меня к выводам, которые теперь я бы сформулировал
так:
(1) Легко
получить подтверждения, или верификации, почти для каждой теории, если мы ждем
подтверждений.
(2) Подтверждения должны приниматься во внимание
только в том случае, если они являются результатом рискованных предсказаний,
то есть когда мы, не будучи осведомленными о некоторой теории, ожидали бы
события, несовместимого с этой теорией, — события, опровергающего данную
теорию.
(3) Каждая «хорошая» научная теория является
некоторым запрещением: она запрещает появление определенных событий. Чем
больше теория запрещает, тем она лучше.
(4) Теория, не
опровержимая никаким мыслимым событием, является ненаучной. Неопровержимость
представляет собой не достоинство теории (как часто думают), а ее порок.
(5) Каждая настоящая проверка является
попыткой ее фальсифицировать, то есть опровергнуть. Проверяемость есть
фальсифицируемость; при этом существуют степени проверяемости: одни теории
более проверяемы, в большей степени опровержимы, чем другие; такие теории
подвержены, так сказать, большему риску.
(6)
Подтверждающее свидетельство не должно приниматься в расчет за исключением
тех случаев, когда оно является результатом подлинной проверки теории. Это
означает, что его следует понимать как результат серьезной, но
безуспешной попытки фальсифицировать теорию. (Теперь в таких
случаях я говорю о «подкрепляющем свидетельстве».)
(7) Некоторые подлинно проверяемые теории после
того, как обнаружена их ложность, все-таки поддерживаются их сторонниками,
например, с помощью введения таких вспомогательных допущений аd hoc теории, которые избавляют ее от опровержения. Такая
процедура всегда возможна, но она спасает теорию от опровержения только ценой
уничтожения или по крайней мере уменьшения ее научного статуса. (Позднее такую
спасательную операцию я назвал «конвенционалистскои стратегией» или
«конвенционалистскои уловкой».)
Все сказанное
можно суммировать в следующем утверждении: критерием научного статуса теории
является ее фальсифиируемость, опровержимость, или проверяемость.
Я могу
проиллюстрировать сказанное на примере ранее упомянутых теорий. Эйнштейновская
теория гравитации, очевидно, удовлетворяет критерию фальсифицируемости. Даже
если в период ее выдвижения наши измерительные инструменты еще не позволяли
говорить о результатах ее проверок с полной уверенностью, возможность
опровержения этой теории, несомненно, существовала уже и тогда.
Астрология не
подвергается проверке. Астрологи до такой степени заблуждаются относительно
того, что ими считается подтверждающими свидетельствами, что не обращают
никакого внимания на неблагоприятные для них примеры. Более того, делая свои
интерпретации и пророчества достаточно неопределенными, они способны объяснить
все, что могло бы оказаться опровержением их теории, если бы она и вытекающие
из нее пророчества были более точными. Чтобы избежать фальсификации, они
разрушают проверяемость своих теорий. Это обычный трюк всех прорицателей:
предсказывать события так неопределенно, чтобы предсказания всегда сбывались,
то есть чтобы они были неопровержимыми.
Марксистская
теория истории, несмотря на серьезные усилия некоторых ее основателей и
последователей, в конечном итоге приняла эту практику предсказаний. В некоторых
своих ранних формулировках (например,
в Марксовом анализе характера «грядущей социальной революции») она давала
проверяемые предсказания и действительно была фальсифицирована. Однако вместо
того, чтобы признать это опровержение, последователи Маркса переинтерпретировали
и теорию, и свидетельство с тем, чтобы привести их в соответствие. Таким путем
они спасли свою теорию от опровержения, однако это было достигнуто ценой
использования средств, сделавших ее неопровержимой. Таким образом, они придали
своей теории «конвенционалистский характер» и благодаря этой уловке разрушили
ее широко разрекламированные претензии на научный статус.
Две упомянутые
ранее психоаналитические теории относятся к другому классу. Они просто являются
непроверяемыми и неопровержимыми теориями. Нельзя представить себе
человеческого поведения, которое могло бы опровергнуть их. Это не означает, что
Фрейд и Адлер вообще не сказали ничего правильного: лично я не сомневаюсь в
том, что много из того, что они говорили, имеет серьезное значение и вполне
может со временем сыграть свою роль в психологической науке, которая будет
проверяемой. Но это означает, что те «клинические наблюдения», которые, как
наивно полагают психоаналитики, подтверждают их теорию, делают это не в большей
степени, чем ежедневные подтверждения, обнаруживаемые астрологами в своей
практике. Что же касается описания Фрейдом Я (Эго), Сверх-Я (Супер-Эго) и Оно
(Ид), то оно по сути своей не более научно, чем истории Гомера об Олимпе.
Рассматриваемые теории описывают некоторые факты, но делают это в виде мифа.
Они содержат весьма интересные психологические предположения, однако выражают
их в непроверяемой форме.
Вместе с тем я
понимал, что такие мифы могут получить дальнейшее развитие и сделаться
проверяемыми, что исторически все или почти все научные теории возникли из
мифов и что миф может содержать важные предвосхищения научных теорий. В
качестве примеров можно назвать теорию эволюции путем проб и ошибок Эмпедокла
или миф Парменида о неизменном, застывшем универсуме, в котором ничего не
происходит и который, если добавить еще одно измерение, становится застывшим
универсумом Эйнштейна (в котором также ничего не происходит, так как с точки
зрения четырехмерности все детерминировано и предопределено изначально).
Поэтому я чувствовал, что, если некоторая теория оказывается ненаучной, или
«метафизической» (как мы могли бы сказать), из этого вовсе не следует, что она
не важна, не имеет никакого значения, является «бессмысленной» или
«абсурдной». Однако она не может претендовать на поддержку со стороны
эмпирических свидетельств в научном отношении, хотя вполне может оказаться
«результатом наблюдений» в некотором генетическом смысле.
(Существует громадное количество других
теорий этого донаучного или псевдонаучного характера: например, расистская интерпретация
истории — еще одна из тех впечатляющих и всеобъясняющих теорий, которые
действуют на слабые умы подобно откровению.)
Таким образом,
проблема, которую я пытался решить, выдвигая критерий фальсифицируемости, не
была ни проблемой осмысленности, или наличия значения, ни проблемой
истинности или приемлемости. Это была проблема проведения границы (насколько
это возможно сделать) между высказываниями или системами высказываний эмпирических
наук и всеми другими высказываниями — религиозными, метафизическими или просто
псевдонаучными. Несколькими годами позже — приблизительно в 1928 или 1929 году
— я назвал эту первую мою проблему «проблемой демаркации». Решением этой
проблемы является критерий фальсифицируемости, говорящий, что для того, чтобы
считаться научными, высказывания или системы высказываний должны быть способны
вступать в конфликт с возможными, или мыслимыми, наблюдениями.
Сегодня я
понимаю, конечно, что этот критерий демаркации — критерий проверяемости,
фальсифицируемости, или опровержимости, — отнюдь не очевиден, так как даже в
наши дни мало кто понимает его значение. Однако в то далекое время, в 1920
году, он казался мне почти тривиальным, хотя решал глубоко волновавшую меня интеллектуальную
проблему и имел очевидные практические следствия (например, политические). И
все-таки я еще не вполне осознавал все его приложения и философское значение.
Когда я рассказал об этом критерии одному из своих товарищей — студенту
математического факультета (ныне известному в Великобритании математику), он
предложил мне опубликовать мои соображения. В то время мне показалось это
абсурдным, ибо я был убежден, что проблема, представлявшаяся мне столь важной,
должно быть, привлекала внимание многих ученых и философов, которые,
несомненно, уже должны были прийти к моему очевидному решению. О том, что этого
не произошло, я узнал из книги Витгенштейна и из того приема, который она
встретила. Поэтому тринадцатью годами позднее я опубликовал свои результаты в
форме критики критерия осмысленности Витгенштейна.
Как вам хорошо
известно, Витгенштейн в своем «Логико-философском трактате» пытался показать,
что все так называемые философские или метафизические предложения в
действительности представляют собой псевдопредложения — что они лишены
значения, или бессмысленны. Все подлинные (или осмысленные) предложения
являются функциями истинности элементарных или атомарных предложений,
описывающих «атомарные факты», то есть факты, которые в принципе можно
установить наблюдением. Иными словами, осмысленные предложения целиком сводимы
к элементарным или атомарным предложениям — простым предложениям, которые
описывают возможные положения дел и в принципе могут быть обоснованы или
отвергнуты с помощью наблюдения. Называя некоторое предложение «предложением
наблюдения» не только в том случае, когда оно говорит о действительно
наблюдаемых вещах, то также тогда, когда оно говорит о чем-то, что можно наблюдать,
мы должны будем признать, что каждое подлинное предложение представляет собой
функцию истинности предложений наблюдения и, следовательно, выводимо из них.
Все остальные выражения, имеющие вид предложений, будут псевдопредложениями,
лишенными значения, то есть фактически бессмысленной чепухой. Эту идею
Витгенштейн использовал для характеристики науки как чего-то противоположного
философии. Мы считаем (например, в его утверждении 4.11, где естествознание
противопоставляется философии): «Совокупность всех истинных предложений есть
все естествознание (или совокупность всех естественных наук)». Это означает,
что к науке принадлежат те предложения, которые выводимы из истинных предложений
наблюдения, нам было бы известно также все, что может сказать естествознание.
Это равнозначно
довольно грубой формулировке верификационного критерия демаркации. Чтобы сделать
ее несколько менее грубой, следует уточнить ее таким образом: «Предложения,
которые можно отнести к области науки, должны быть такими, чтобы существовала
возможность верифицировать их с помощью предложений наблюдения; совокупность
таких предложений совпадает с классом всех подлинных или осмысленных
предложений». Таким образом, при рассматриваемом подходе верифицируемость,
осмысленность и научность совпадают.
Лично я никогда
не интересовался так называемой проблемой значения; напротив, она казалась мне
чисто словесной проблемой, то есть типичной псевдопроблемой. Меня интересовала
только проблема демаркации, то есть установления критерия научности теорий.
Именно этот интерес позволил мне сразу же увидеть, что верификационный
критерий значения Витгенштейна претендовал также на роль критерия демаркации и
в качестве такового был совершенно неудовлетворителен, даже если оставить в
стороне все опасения, связанные с сомнительным понятием значения. Можно
сказать, что для Витгенштейна критерием демаркации является, если использовать
мою терминологию, верифицируемость, или выводимость из предложений наблюдения.
Однако такой
критерий слишком узок ( и одновременно слишком широк): он исключает из
науки практически все, что наиболее характерно для нее (не исключая в то же
время астрологии). Ни одна научная теория не может быть выведена из
высказываний наблюдения и не может быть описана как функция истинности таких
высказываний.
Научные теории
представляют собой не компактное изложение результатов наблюдений, а являются
нашими изобретениями — смелыми предположениями, которые выдвигаются для
проверок и которые могут быть устранены при столкновении с наблюдениями. При
этом наблюдения редко бывают случайными и, как правило, предпринимаются с
определенной целью проверить некоторую теорию, чтобы получить, если это
окажется возможным, ее решающее опровержение.
С развиваемой
нами точки зрения, все законы и теории остаются принципиально временными,
предположительными или гипотетическими даже в том случае, когда мы чувствуем
себя неспособными сомневаться в них. До того как теория оказывается
опровергнутой, мы никогда не можем знать, в каком направлении ее следует
модифицировать. То, что Солнце всегда будет всходить и заходить с
двадцатичетырехчасовым интервалом, до сих пор признается законом, «который
обоснован с помощью индукции и не допускает разумных сомнений». Странно, что
этот пример все еще используется, хотя достаточно хорошим он мог быть лишь во
времена Аристотеля и Пифея из Массалии — великого путешественника, которого на
протяжении нескольких столетий считали лжецом из-за его рассказов о Туле,
стране замерзающего моря и полночного солнца.
Метод проб и ошибок нельзя, конечно, просто отождествлять с научным или критическим подходом — с методом предположений и опровержений. Метод проб и ошибок применяется не только Эйнштейном, но — более догматически — даже амебой. Различие заключается не столько в пробах, сколько в критическом и конструктивном отношении к ошибкам, которые ученый намеренно и добросовестно стремится обнаружить для того, чтобы опровергнуть свои теории с помощью найденных аргументов, включая обращение к наиболее строгим экспериментальным проверкам, которые позволяют ему осуществить его теории и его собственная изобретательность.
Критический подход
можно описать как сознательное стремление подвергнуть наши теории и наши
предположения всем трудностям борьбы за выживание наиболее приспособленных
теорий. Он дает нам возможность пережить элиминацию неадекватных гипотез, в то
время как догматическая позиция приводит к тому, что эти гипотезы устраняются
вместе с нами. (Существует трогательное предание об одной индийской общине,
исчезнувшей потому, что ее члены верили в святость всякой жизни, в том числе и
жизни тигров.) Таким образом, мы получаем все более приспособленные теории
посредством устранения менее приспособленных. Я не думаю, что эта процедура
является иррациональной или что она нуждается в каком-либо дальнейшем
рациональном оправдании.
Задавая наш
вопрос, мы, как выясняется, хотим спросить: «Как мы совершаем скачок от
высказываний наблюдения к хорошей теории?» А на этот вопрос можно ответить
так: путем скачка сначала к любой теории, а затем ее проверки, является
ли она хорошей или плохой теорией, то есть путем неоднократного применения
нашего критического метода, устранения множества плохих теорий и изобретения
множества новых. Не каждый способен на это, но иного пути не существует.
Глава 10
ИСТИНА,
РАЦИОНАЛЬНОСТЬ И РОСТ НАУЧНОГО ЗНАНИЯ
1.
Рост знания: теории и проблемы
Цель данной
главы состоит в том, чтобы подчеркнуть значение одного частного аспекта науки —
необходимости ее роста или, если хотите, необходимости ее прогресса. Я имею в
виду здесь не практическое или социальное значение необходимости роста науки.
Прежде всего я хочу обсудить интеллектуальное значение этого роста. Я утверждаю,
что непрерывный рост является существенным для рационального и эмпирического
характера научного знания, и, если наука перестает расти, она теряет этот характер.
Именно способ роста делает науку рациональной и эмпирической. На его основе
ученые проводят различия между существующими теориями и выбирают лучшую из
них или (если нет удовлетворительной теории) выдвигают основания для отклонения
всех имеющихся теорий, формулируя некоторые условия, которым должна
удовлетворять приемлемая теория.
Из этой
формулировки видно, что, когда я говорю о росте научного знания, я имею в виду
не накопление наблюдений, а повторяющееся ниспровержение научных теорий и их
замену лучшими и более удовлетворительными теориями. Между прочим, этот
процесс представляет интерес даже для тех, кто видит наиболее важный аспект
роста научного знания в новых экспериментах и наблюдениях. Критическое
рассмотрение теорий приводит нас к попытке проверить и ниспровергнуть их, а это
в свою очередь ведет нас к экспериментам и наблюдениям такого рода, которые не
пришли бы никому в голову без стимулирующего и руководящего влияния со стороны
наших теорий и нашей критики этих теорий. Наиболее интересные эксперименты и
наблюдения предназначаются нами как раз для проверки наших теорий, в
особенности новых теорий
.В настоящей
главе я хочу рассмотреть значение этого аспекта науки и решить некоторые
проблемы — как старые, так и новые, — которые встают в связи с понятием
научного прогресса и с дифференциацией конкурирующих теорий. Новыми
проблемами, которые я хочу обсудить, являются главным образом те, которые
связаны с понятием объективной истины и с понятием приближения к истине —
понятиями, которые, как мне представляется, могут оказать большую помощь в
анализе роста знания.
Хотя мое
обсуждение будет ограничено анализом роста научного знания, я думаю, мои
рассуждения без существенных изменений справедливы также для роста донаучного
знания, то есть для того общего способа, с помощью которого люди и даже
животные приобретают новое фактуальное знание о мире. Метод обучения с помощью
проб и ошибок, то есть метод обучения на ошибках, кажется в основном одним и
тем же, используется ли он низшими или высшими животными, шимпанзе или учеными.
Меня интересует не столько теория научного познания, сколько теория познания
вообще. Однако изучение роста научного знания является, я думаю, наиболее
плодотворным способом изучения роста знания вообще, так как рост научного
знания можно считать ростом обычного человеческого знания, выраженного в
ясной и отчетливой форме (на что я указал в 1958 году в предисловии к
«Логике научного исследования».
Однако не
существует ли опасность, что наша потребность в прогрессе останется
неудовлетворенной и рост научного знания прекратится? В частности, не существует
ли опасность, что развитие науки закончится вследствие того, что она выполнит
свою задачу? Едва ли можно поверить в это, так как наше незнание бесконечно. Реальной
опасностью для прогресса науки является не возможность его прекращения, а
такие вещи, как отсутствие воображения (иногда являющееся следствием отсутствия
реального интереса), неоправданная вера в формализацию и точность или
авторитаризм в той или иной из его многочисленных форм.
Слово «прогресс»
я использовал в различные периоды своей деятельности, и я хотел бы ясно
сказать, что меня совершенно правильно не считали верящим в исторический
прогресс. Действительно, ранее я выдвигал различные возражения против веры в
закон прогресса и считал, что даже в науке отсутствует что-либо похожее на прогресс.
История науки, подобно истории всех человеческих идей, есть история
безотчетных грез, упрямства и ошибок. Однако наука представляет собой один из
немногих видов человеческой деятельности — возможно, единственный, — в котором
ошибки подвергаются систематической критике и со временем довольно часто исправляются.
Это дает нам основание говорить, что в науке мы часто учимся на своих ошибках и
что прогресс в данной области возможен. В большинстве других областей
человеческой деятельности существует изменение, но редко встречается прогресс
(если только не принимать очень узкого взгляда на наши возможные жизненные
цели), так как почти каждое приобретение уравновешивается или более чем
уравновешивается некоторой потерей. В большинстве областей мы даже не знаем,
как оценить происшедшее изменение.
В области же
науки у нас есть критерий прогресса: даже до того как теория
подвергнется эмпирической проверке, мы способны сказать, будет ли теория — при
условии, что она выдержит определенные специфические проверки, —
совершенствованием других принятых нами теорий. В этом состоит мой первый
тезис.
Иными словами, я
утверждаю, что мы знаем, какой следует быть хорошей научной теории, и —
даже до ее проверки — нам известно, какого рода теория будет еще лучше при
условии, что она выдержит определенные решающие проверки. Это и есть то
(метанаучное) знание, которое дает нам возможность говорить о прогрессе в
науке и о рациональном выборе теорий.
II
Таким образом,
мой первый тезис состоит в том, что даже до того, как теория будет проверена,
мы можем знать, что она будет лучше некоторой другой теории, если выдержит
определенные проверки.
Из первого
тезиса вытекает, что у нас есть критерий относительной приемлемости, или
потенциальной прогрессивности, который можно применить к теории даже до того,
как мы узнаем с помощью некоторых решающих проверок, оказалась ли она действительно
удовлетворительной.
Этот критерий
относительной потенциальной приемлемости (который я сформулировал несколько
лет назад и который позволяет нам классифицировать теории по степени их
относительной потенциальной приемлемости) является чрезвычайно простым и
интуитивно ясным. Он отдает предпочтение той теории, которая сообщает нам больше,
то есть содержит большее количество эмпирической информации, или обладает
большим содержанием; которая является логически более строгой; которая
обладает большей объяснительной и предсказательной силой; которая,
следовательно, может быть более строго проверена посредством сравнения
предсказанных фактов с наблюдениями. Короче говоря, интересную, смелую и
высокоинформативную теорию мы предпочитаем тривиальной теории.
Все эти
свойства, наличия которых мы требуем у теории, равнозначны, как можно показать,
одному — более высокой степени эмпирического содержания теории или ее
проверяемости.
……………………………………………………………………………………………………..
Итак, критерием
потенциальной приемлемости является проверяемость или невероятность: лишь
теория в высокой степени проверяемая (невероятная), достойна проверки, и она
актуально (а не только потенциально) приемлема, если она выдерживает строгие
проверки, в частности те, которые мы считаем решающими для этой теории еще до
того, как они были предприняты.
Во многих
случаях строгость проверок можно сравнить объективно. Мы можем даже определить
меру строгости проверок. С помощью этого же метода мы можем определить
объяснительную силу и степень подкрепления теории.
IV
Применимость
выдвинутого нами критерия к анализу прогресса науки легко проиллюстрировать на
примерах из истории науки. Теории Кеплера и Галилея были объединены и заменены
логически более строгой и лучше проверяемой теорией Ньютона; аналогичным
образом теории Френеля и Фарадея были заменены теорией Максвелла. В свою
очередь теории Ньютона и Максвелла были объединены и заменены теорией
Эйнштейна. В каждом из этих случаев прогресс состоял в переходе к более информативной
и, следовательно, логически менее вероятной теории — к теории, которая была
более строго проверяема благодаря тому, что делала предсказания, опровержимые
более легко в чисто логическом смысле.
Если проверка
новых, смелых и невероятных предсказаний теории не опровергает ее, то можно
сказать, что она подкрепляется этими строгими проверками. В, качестве примеров
такой ситуации я могу напомнить об открытиях Нептуна Галле и электромагнитных
волн Герцем, о наблюдениях солнечного затмения Эддингтоном, об интерпретации
максимумов Дэвиссона Эльзассером как обусловленных дифракцией волн де Бройля и
о наблюдении Паэуллом первых мезонов Юкавы.
Все эти открытия
представляют собой подкрепления, явившиеся результатом строгих проверок —
результатом предсказаний, которые были в высшей степени невероятными в свете
имеющегося в то время знания (полученного до построения этой проверенной и
подкрепленной теории). Многие другие важные открытия были сделаны в ходе
проверок теорий, хотя они привели не к подкреплению, а к опровержению
соответствующих теорий. Современным ярким примером такого открытия является опровержение
четности. Классические эксперименты Лавуазье, показавшие, что количество
воздуха в закрытом сосуде уменьшается в результате горения свечи или что вес
железных опилок после прокаливания возрастает, хотя и не обосновали
кислородной теории горения, но проложили путь к опровержению теории
флогистона.
Эксперименты Лавуазье были тщательно продуманы. Отметим, однако, что большая часть даже так называемых «случайных открытий» имеет, в сущности, ту же самую логическую структуру. Эти так называемые «случайные открытия» являются, как правило, опровержением теорий, которых мы сознательно или бессознательно придерживаемся. Открытие происходит тогда, когда некоторые из наших ожиданий (опирающиеся на эти теории) неожиданно не оправдываются. Так, свойство ртути как катализатора было открыто, когда случайно обнаружили, что в присутствии ртути неожиданно увеличивается скорость протекания некоторых химических реакций. Вместе с тем открытия Эрстеда, Рентгена, Беккереля и Флеминга в действительности не были случайными, хотя и включали случайные компоненты; каждый из этих ученых искал эффект того рода, который он обнаружил.
Можно даже
сказать, что некоторые открытия, такие, как открытие Колумбом Америки,
подтверждают одну теорию (сферичности Земли), опровергая в то же самое время
другую (теорию относительно размеров Земли и тем самым ближайшего пути в
Индию). Такие открытия являются случайными лишь в той степени, в которой они
противоречат всем ожиданиям, и получены не в результате сознательной проверки
тех теорий, которые были ими опровергнуты.
Выдвижение на
первый план изменения научного знания, его роста и прогресса может в некоторой
степени противоречить распространенному идеалу науки как аксиоматизированной
дедуктивной системы. Этот идеал доминирует в европейской эпистемологии, начиная
с платонизированной космологии Евклида (я думаю, что «Начала» Евклида
предназначались именно для изложения космологии), находит выражение в
космологии Ньютона и далее в системах Бошковича, Максвелла, Эйнштейна, Бора,
Шредингера и Дирака. Эта эпистемология видит конечную задачу научной
деятельности в построении аксиоматизированной дедуктивной системы.
В
противоположность этому считаю, что восхищающие нас дедуктивные системы
следует рассматривать не как завершение научной деятельности, а как один из ее
этапов, как важный шаг на пути к более богатому и лучше проверяемому научному
знанию.
Будучи
связующими звеньями или переходными этапами научной деятельности, дедуктивные
системы оказываются совершенно необходимыми, так как мы вынуждены развивать
наши теории именно в форме дедуктивных систем. Если мы требуем от наших теорий
все лучшей проверяемости, то оказывается неизбежным и требование их логической
строгости и большого информативного содержания. Все множество следствий теории
должно быть получено дедуктивно; теорию, как правило, можно проверить лишь
путем непосредственной проверки отдаленных ее следствий — таких следствий,
которые трудно усмотреть интуитивно.
Подчеркнем,
однако, что не это изумительное по форме дедуктивное развертывание системы
делает теорию рациональной или эмпирической, а то, что мы можем критически
проверить ее, то есть сделать ее предметом опровержений, включающих проверки
наблюдением, и то, что в определенных случаях теория способна выдержать эту
критику и эти проверки, причем такие проверки, которых не смогли выдержать ее
предшественницы, и даже еще более строгие. Рациональность науки состоит в
рациональном выборе новой теории, а не в дедуктивном развитии теорий.
Следовательно,
формализация и тщательная разработка дедуктивной неконвенциональной системы
обладают значительно меньшей ценностью по сравнению с задачей ее критики,
проверки и критического сравнения ее с соперницами. Это критическое сравнение,
хотя и включает, по-видимому, некоторые незначительные конвенциональные и
произвольные элементы, в основном является неконвенциональным благодаря наличию
критерия прогресса. Такое сравнение представляет собой критическую процедуру,
которая объединяет и рациональные, и эмпирические элементы науки. Оно дает те
основания выбора, те опровержения и решения, которые показывают, чему мы
научились из наших ошибок и что мы добавили к нашему научному знанию.
И все же
нарисованная нами картина науки как деятельности, рациональность которой
состоит в том, что мы учимся на наших ошибках, возможно, не вполне
удовлетворительна. Все еще можно полагать, что наука прогрессирует от теории к
теории и что она представляет собой последовательность улучшающихся дедуктивных
систем. Я же хочу предложить рассматривать науку как прогрессирующую от
одной проблемы к другой — от менее глубокой к более глубокой проблеме.
Научная
(объяснительная) теория является не чем иным, как попыткой решить некоторую
научную проблему, то есть проблему, связанную с открытием некоторого
объяснения.
Считается, что
наши ожидания и наши теории исторически предшествуют нашим проблемам. Однако
наука начинает только с проблем. Проблемы, в частности, возникают в тех
случаях, когда мы разочаровываемся в наших ожиданиях или когда наши теории
приводят нас к трудностям и противоречиям. Противоречия же могут возникать либо
в некоторой отдельной теории, либо при столкновении двух различных теорий, либо
в результате столкновения теории с наблюдениями. Подчеркнем, что только
благодаря проблеме мы сознательно принимаем теорию. Именно проблема заставляет
нас учиться, развивать наше знание, экспериментировать и наблюдать.
Таким образом,
наука начинает с проблем, а не с наблюдений, хотя наблюдения могут породить
проблему, если они являются неожиданными, то есть если они приходят в
столкновение с нашими ожиданиями или теориями. Осознанной задачей, стоящей
перед ученым, всегда является решение некоторой проблемы с помощью построения
теории, которая решает эту проблему путем, например, объяснения неожиданных
или ранее не объясненных наблюдений. Вместе с тем каждая интересная новая
теория порождает новые проблемы — проблемы согласования ее с имеющимися
теориями, проблемы, связанные с проведением новых и ранее не мыслимых проверок
наблюдением. И ее плодотворность оценивается главным образом по тем новым
проблемам, которые она порождает.
Итак, мы можем
сказать, что наиболее весомый вклад в рост научного знания, который поможет
сделать теория, состоит из новых, порождаемых ею проблем. Именно поэтому мы
понимаем науку и рост знания как то, что всегда начинается с проблем и всегда
кончается проблемами — проблемами возрастающей глубины — и характеризуются
растущей способностью к выдвижению новых проблем.
В заключение данной работы Поппер выдвигает три требования к росту научного знания, связанные с предпочтениями, которые оказывают одной теории как более истинной по сравнению с другой.
5. Три требования к росту знания
Обратимся теперь
вновь к понятию приближения к истине, то есть к проблеме поиска теорий, все
лучше согласующихся с фактами.
Какова общая
проблемная ситуация, в которой находится ученый? Перед ученым стоит научная
проблема: он хочет найти новую теорию, способную объяснить определенные
экспериментальные факты, а именно факты, успешно объясняемые прежними
теориями, факты, которых эти теории не могли объяснить, и факты, с помощью
которых они были в действительности фальсифицированы. Новая теория должна
также разрешить, если это возможно, некоторые теоретические трудности (как
избавиться от некоторых гипотез ad hoc или как объединить две теории). Если ученому удается
создать теорию, разрешающую все эти проблемы, его достижение будет весьма
значительным.
Однако этого еще
не достаточно. И если меня спросят: «Чего же вы хотите еще?» — я отвечу, что
имеется еще очень много вещей, которых я хочу или которые, как мне
представляется, требуются логикой общей проблемной ситуации, в которой
находится ученый, и задачей приближения к истине. Здесь я ограничусь
обсуждением трех таких требований.
Первое
требование таково. Новая теория должна исходить из простой, новой,
плодотворной и объединяющей идеи относительно некоторой связи или отношения
(такого, как гравитационное притяжение), существующего между до сих пор не
связанными вещами (такими, как планеты и яблоки), или фактами (такими, как
инерционная и гравитационная массы), или новыми «теоретическими сущностями»
(такими, как поля и частицы). Это требование простоты несколько
неопределенно, и, по-видимому, его трудно сформулировать достаточно ясно.
Кажется, однако, что оно тесно связано с мыслью о том, что наши теории должны
описывать структурные свойства мира, то есть с мыслью, которую трудно развить,
не впадая в регресс в бесконечность. (Это обусловлено тем, что любая идея об
особой структуре мира, если речь не идет о чисто математической структуре, уже
предполагает наличие некоторой универсальной теории; например, объяснение
законов химии посредством интерпретации молекул как структур, состоящих из
атомов или субатомных частиц, предполагает идею универсальных законов,
управляющих свойствами и поведением атомов или частиц.) Однако одну важную
составную часть идеи простоты можно анализировать логически. Это идея проверяемости,
которая приводит нас непосредственно к нашему второму требованию.
Второе
требование состоит в том, чтобы новая теория была независимо проверяемой. Это
означает, что независимо от объяснения всех фактов, которые была призвана
объяснить новая теория, она должна иметь новые и проверяемые следствия
(предпочтительно следствия нового рода), она должна вести к предсказанию
явлений, которые до сих пор не наблюдались.
Это требование
кажется мне необходимым, так как теория, не выполняющая его, могла быть теорий ad hoc, ибо всегда можно создать теорию, подогнанную к любому данному
множеству фактов. Таким образом, два первых наших требования нужны для того,
чтобы ограничить наш выбор возможных решений (многие из которых неинтересны)
стоящей перед нами проблемы.
Если наше второе
требование выполнено, то новая теория будет представлять собой потенциальный
шаг вперед независимо от исхода ее новых проверок. Действующая теория: это
обеспечивается тем, что она объясняет все факты, объясняемые предыдущей
теорией, и вдобавок ведет к новым проверкам, достаточным, чтобы подкрепить ее.
Кроме того,
второе требование служит также для обеспечения того, чтобы новая теория была до
некоторой степени более плодотворной в качестве инструмента исследования. То
есть она приводит нас к новым экспериментам, и, даже если они сразу же
опровергнут нашу теорию, фактуальное знание будет возрастать благодаря неожиданным
результатам новых экспериментов. К тому же они поставят перед нами новые
проблемы, которые должны быть решены новыми теориями.
И все-таки я
убежден в том, что хорошая теория должна удовлетворять еще и третьему
требованию. Оно таково: теория должна выдерживать некоторые новые и строгие
проверки.
Ясно, что это
требование носит совершенно иной характер, нежели два предыдущих, которые
признаются выполненными или невыполненными по существу только на основе
логического анализа старой и новой теорий, (они являются «формальными
требованиями».) Выполение же или невыполнение третьего требования можно
обнаружить лишь путем эмпирической проверки новой теории. (Оно
является «материальным требованием», требованием эмпирического
успеха.) Вместе с тем, очевидно, что третье требование не может быть
необходимым в том же самом смысле, в каком необходимы два предыдущих. Эти
требования необходимы для решения вопроса о том, имеем ли мы вообще основания
считать, что обсуждаемая теория может быть рассматриваема как серьезный
кандидат для эмпирической проверки, или, иными словами, для решения вопроса о
том, является ли она интересной и многообещающей Теорией. Однако некоторые из
наиболее интересных и замечательных теорий, когда-либо выдвинутых, были опровергнуты
при первой же проверке. А почему бы и нет? Даже наиболее обещающая теория может
рухнуть, если не делает предсказания нового рода. Примером может служить
прекрасная теория Бора, Крамерса и Слэтера, выдвинутая в 1924 году, которая в
качестве интеллектуального достижения была почти равна квантовой теории атома
водорода, предложенной Бором в 1913 году. К сожа-лению, она почти сразу же была
опровергнута фактами — благодаря совпадению экспериментов Боте и Гейгера. Это
указывает, что даже величайший физик не может с уверенностью предвидеть тайны
природы: его творение могут быть только догадкой, и нельзя считать виной ни его
самого, ни построенной им теории, если она была опровергнута. Даже теория
Ньютона была в конце концов опровергнута, и мы вправе надеяться на достижение
успеха в опровержении и улучшении каждой новой теории. И если теория
опровергается в конце ее длительной жизни, то почему бы это не могло случиться
в начале ее существования? Вполне можно сказать, что если теория опровергается
после шести месяцев своего существования, а не после шести лет или шести
столетий, то это обусловлено лишь исторической случайностью.
Опровержения
часто рассматривались как неудача ученого или по крайней мере созданной им
теории. Следует подчеркнуть, что это — индуктивистское заблуждение. Каждое
опровержение следует рассматривать как большой успех, и успех не только того
ученого, который опроверг теорию, но также и того ученого, который создал
опровергнутую теорию и тем самым первым, хотя бы и косвенно, предложил
опровергающий эксперимент.
Даже если новая
теория нашла раннюю смерть (как это случилось с теорией Бора, Крамерса и
Слэтера), она не должна быть забыта; следует помнить о ее привлекательности, и
история должна засвидетельствовать нашу благодарность ей за то, что она
завещала нам новые и, может быть, еще не объясненные экспериментальные факты и
вместе с ними новые проблемы, за то, что служила прогрессу науки в течение
своей плодотворной, хотя и краткой жизни.
Все это ясно указывает на то, что наше третье требование не является необходимым: даже та теория, которая ему не удовлетворяет, может внести важный вклад в науку. И все-таки я думаю, что в некотором ином смысле это требование не менее необходимо. (Бор, Крамере и Слэтер справедливо хотели большего, чем просто внести важный вклад в науку.)
Прежде всего, я полагаю, что
дальнейший прогресс науки стал бы невозможным, если бы мы достаточно часто не
стремились выполнить это требование; поэтому если прогресс науки является
непрерывным и ее рациональность не уменьшается, то нам нужны не только успешные
опровержения, но также и позитивные успехи. Это означает, что мы должны
достаточно часто создавать теории, из которых вытекают новые предсказания, в частности
предсказания новых результатов, и новые проверяемые следствия, о которых
никогда не думали раньше. Таким новым предсказанием было, например,
предсказание того, что при определенных условиях движение планеты должно
отклоняться от законов Кеплера или что свет, несмотря на свою нулевую массу,
оказывается подвержен гравитационному притяжению (эйнштейновское отклонение
при затмении). Другим примером является предсказание Дирака, что для каждой
элементарной частицы существовать
античастица. Новые предсказания такого
рода должны не только формулироваться, но, я считаю, они должны также
достаточно часто подкрепляться экспериментальными данными, если научный
прогресс является непрерывным.
Нам нужны успехи
такого рода. Недаром крупные научные теории означали все новые завоевания
неизвестного успехи в предсказании того, о чем никогда не раньше. Нам нужны такие успехи, как успех
Дирака (античастицы которого пережили отбрасывание некоторых других частей его
теории) или успех теории мезона Юкавы. Мы нуждаемся в успехе, эмпирическом
подкреплении некоторых наших теорий хотя бы для того, чтобы правильно оценить
значение удачных и воодушевляющих опровержений (подобных опровержению четности).
Мне представляется совершенно очевидным, что только благодаря этим
временным успехам наших теорий мы можем с достаточным основанием опровергать
определенные части теоретического лабиринта. Непрерывная последовательность
опровергнутых теорий вскоре завела бы нас в тупик и отняла надежду: мы потеряли бы ключ к обнаружению наших теорий, или нашего исходного знания,
которым мы могли бы временно приписать вину за провал этих теорий.
Ранее я считал, что наука остановилась бы в
своем развитии и потеряла свой
эмпирический характер, если бы перестала получать опровержения. Теперь мы
видим, что по очень похожим причинам наука должна была бы остановиться в своем
развитии и потерять свой эмпирический характер, если бы она перестала получать
также и верификации новых предсказаний, то есть если бы мы могли создавать
только такие теории, которые выполняли бы два первых наших требования и не
выполняли третье. Допустим, нам удалось создать непрерывную последовательность
объяснительных теорий, каждая из которых объясняет все факты в своей области,
включая те, которые опровергли ее предшественниц; каждая из этих теорий
независимо проверяема благодаря предсказанию новых результатов, однако каждая
теория сразу же опровергается, как только эти предсказания подвергаются
проверке. Таким образом, каждая теория в такой последовательности
удовлетворяет первым двум требованиям, но не удовлетворяет третьему.
Я утверждаю, что
в этом случае мы должны были бы почувствовать, что создали последовательность
таких теорий, которые, несмотря на возрастающую степень проверяемости,
являются теориями ad hoc и нисколько не приближают нас к истине. Действительно,
такое чувство было бы вполне оправданным: вся эта последовательность теорий
вполне может оказаться последовательностью теорией ad hoc. Если
согласиться с тем, что теория может быть теорией ad hoc, если она не является
независимо проверяемой экспериментами нового рода, а только объясняет ранее
известные факты, в том числе и те, которые опровергли ее предшественниц, то
ясно, что сама по себе независимая проверяемость теории не может гарантировать,
что она не является теорией ad hoc. Это становится еще более ясным, если
заметить, что любую теорию ad hoc можно посредством тривиальной уловки сделать
независимо проверяемой, если при этом не требовать, чтобы она выдержала эти
независимые проверки: нужно лишь тем или иным образом связать ее
(конъюнктивно) с любым проверяемым, но еще не проверенным фантастическим
предсказанием ad hoc события, которое, по нашему мнению (или по мнению
писателя фантаста), может произойти.
Таким образом,
наше третье требование, подобно второму, нужно для того, чтобы устранить
тривиальные теории и теории ad hoc. Однако оно необходимо и по более серьезным
причинам.
Я думаю, мы
вправе ожидать и надеяться на то, что даже самые лучшие наши теории будут со
временем превзойдены и заменены лучшими теориями (хотя и в то же время мы
можем чувствовать потребность в поддержании нашей веры в то, что мы
способствуем прогресс). Однако отсюда вовсе не следует, будто мы стремимся
создавать теории таким образом, чтобы они были превзойдены.
Наша цель как
ученых состоит в открытии истины относительно наших проблем, и наши теории мы
должны рассматривать как серьезные попытки найти истину. Если даже они не
истинны, они могут быть по крайней мере важными ступеньками на пути к истине,
инструментами для последующих открытий. Однако это не означает, что мы можем
рассматривать их лишь как ступеньки, лишь как инструменты, ибо
это означало бы отказ от рассмотрения их как инструментов теоретических открытий
и вынуждало бы смотреть на них только как на инструменты, пригодные для
некоторых прагматических целей и целей наблюдения. Мне кажется, такой подход
не был бы успешным, даже с прагматической точки зрения: если мы считаем наши
теории только ступеньками, то большинство из них не смогло бы быть даже
хорошими ступеньками. Таким образом, мы не должны стремиться к построению
только таких теорий, которые были бы лишь инструментами для исследования
фактов, а должны пытаться найти подлинные объяснительные теории: мы должны
делать действительные догадки относительно структуры мира. Короче говоря, мы
не должны довольствоваться только выполнением наших первых двух требований.
Конечно,
выполнение третьего требования не в нашей воле. Никакая изобретательность не
может обеспечить построения успешной теории. Нам нужна также удача, и
математическая структура мира, который мы описываем, не должна быть настолько
сложной, чтобы сделать невозможным научный прогресс. В самом деле, если бы мы
перестали двигаться по пути прогресса в смысле нашего третьего требования, то
есть если бы мы достигали успеха только в опровержении наших теорий и не получали
некоторых верификаций предсказаний нового рода, то мы вполне могли бы решить,
что наши научные проблемы стали слишком трудны для нас, ибо структура мира (если
она вообще существует) превосходит нашу способность понимания. Но даже в этом
случае мы могли бы продолжать в течение некоторого времени заниматься
построением теорий, их критикой и фальсификацией: рациональная сторона
научного метода в продолжение определенного времени могла бы функционировать.
Однако я думаю, что вскоре мы должны будем почувствовать, что для
функционирования эмпирической стороны науки существенны оба вида успеха: как
успех в опровержении наших теорий, так и успешное сопротивление по крайней мере
некоторых наших теорий самым решительным попыткам опровергнуть их.
В связи со
сказанным могут возразить, что это только хороший психологический совет в
отношении позиции, которую должен занять ученый (но это вопрос их личного
дела), и что подлинная теория научного метода должна была бы привести в
поддержку нашего третьего требования логические или методологические
аргументы. Вместо апелляции к умонастроению или к психологии ученого наша
теория науки должна была бы объяснить его позицию и его психологию посредством
анализа логики той ситуации, в которой он находится. Действительно, для нашей
теории метода здесь имеется проблема.
Я принимаю этот
вызов и в поддержку своей точки зрения приведу три основания: первое,
опирающееся на понятие истины; второе, опирающееся на понятие приближения к
истине (понятие правдоподобности), и третье, исходящее из нашей старой идеи
независимых и решающих проверок.
(1)
Первое основание в пользу важности третьего требования состоит в
следующем. Мы знаем, что если бы мы имели независимо проверяемую теорию,
которая была бы, более того, истинной, то она дала бы нам успешные предсказания
(и только успешные). Поэтому хотя успешные предсказания не являются достаточными
условиями истинности некоторой теории, они представляют собой по крайней
мере необходимые условия истинности независимо проверяемой теории. В этом, и
только в этом, смысле наше третье требование можно назвать «необходимым»,
если мы всерьез принимаем идею истины в качестве регулятивной идеи.
(2)
Второе основание: если наша цель состоит в увеличении правдоподобности
наших теорий или стремлении приблизиться к истине, то мы должны стремиться не
только уменьшить ложное содержание наших теорий, но и увеличить их истинное
содержание.
По-видимому, в
определенных случаях этого можно добиться просто путем построения новой теории
так, чтобы опровержения старой теории получили в ней объяснение («спасение
феноменов» при опровержении). Од-нако существуют и другие примеры научного
прогресса, которые показывают, что такой путь возрастания истинного содержания
не является единственным.
Я имею в виду
случаи, в которых нет опровержения. Ни теория Кеплера, ни теория Галилея не
были опровергнуты до появления теории
Ньютона: последний пытался объяснить их, исходя из более общих
предположений, и таким образом объединить две ранее не связанные области
исследования. То же самое можно сказать о многих других теориях: система
Птоломея не была опровергнута к тому времени, когда Коперник создал свою
систему; и, хотя приводящий в смущение эксперимент Майкельсона и Морли был
поставлен до Эйнштейна, он был успешно объяснен Лоренцем и Фитцджеральдом
В случаях,
подобных приведенным, важнейшее значение приобретают решающие эксперименты. У
нас нет оснований считать новую теорию лучше старой, то есть верить в то, что
она ближе к истине, до тех пор, пока мы не вывели из этой теории новых
предсказаний, которые не были получены из старой теории (фазы Венеры, возмущения
в движении планет, равенство энергии и массы), и пока мы не обнаружили
успешность таких предсказаний. Только такой успех показывает, что новая теория
имеет истинные следствия (то есть истинное содержание) там, где старые теории
давали ложные следствия (то есть имели ложное содержание).
Если бы новая
теория была опровергнута в каком-либо из этих решающих экспериментов, то у нас
не было бы оснований для устранения старой теории, даже если бы старая теория
была не вполне удовлетворительной. (Как это и случилось с новой теорией Бора,
Крамерса и Слэтера.)
Во всех этих
важных случаях новая теория нужна нам для того, чтобы обнаружить, в чем именно
была неудовлетворительна старая теория. По-видимому, ситуация будет иной,
если неудовлетворительность старой теории обнаружилась до появления новой
теории. Однако логически эта ситуация достаточно близка другим случаям, когда
новая теория, приводящая к новым решающим экспериментам
(эйнштейновское уравнение, связывающее массу и энергию), считается
превосходящей ту теорию, которая способна была лишь спасти известные явления
(теория Лоренца — Фитцджеральда).
(3) Аналогичное
утверждение, подчеркивающее важность решающих проверок, можно высказать, не
апеллируя к стремлению увеличить степень правдоподобности теории и опираясь
лишь на мой старый аргумент — на потребность сделать проверки наших объяснений
независимыми. Потребность в этом есть результат роста знания — результат
включения того, что было новым и проблематичным, в наше исходное знание, что
постепенно приводит, как мы уже отмечали, к потере объяснительной силы нашими
теориями.
Таковы мои
основные аргументы.
Наше третье
требование можно разделить на две части: во-первых, от хорошей теории мы
требуем, чтобы она была успешной в некоторых новых предсказаниях; во-вторых, мы
требуем, чтобы она не была опровергнута слишком скоро, то есть прежде, чем она
добьется явного успеха. Оба требования звучат довольно странно. Первое —
потому, что логическое взаимоотношение между теорией и любым подкрепляющим ее
свидетельством, по-видимому, не может зависеть от вопроса, предшествует или
нет по времени теория свидетельству. Второе — потому, что если уж теория
обречена на опровержение, то ее внутренняя ценность едва ли может зависеть от
того, что ее опровержение откладывается на некоторое время.
Наше объяснение
этой несколько смущающей трудности является весьма простым: успешные новые
предсказания, которые мы требуем от новой теории, тождественны решающим
проверкам, которые она должна выдержать для того, чтобы доказать свою ценность
и получить признание как шаг вперед по сравнению со своими предшественницами. И
это показывает, что она заслуживает дальнейших экспериментальных проверок,
которые со временем могут привести к ее опровержению.
Однако эта
трудность едва ли может быть решена индуктивистской методологией. Поэтому неудивительно,
что такие индуктивисты, как Кейнс, утверждали, что ценность предсказаний (в
смысле фактов, выведенных из теории и ранее неизвестных) является
воображаемой. И действительно, если бы ценность теории заключалась только в ее
отношении к фактическому базису, то с логической точки зрения было бы не важно,
предшествуют ли ей во времени поддерживающие ее свидетельства или появляются
после ее изобретения. Аналогичным образом великие создатели гипотетического
метода обычно использовали фразу «спасение феноменов» для выражения требования,
согласно которому теория должна объяснять известный опыт. Идея успешного нового
предсказания — новых результатов, — по-видимому, является более поздней идеей
по совершенно очевидным причинам. Я не знаю, когда и кем она была высказана в
первый раз, однако различие между предсказанием известных эффектов и
предсказанием новых эффектов едва ли было выражено явно. Однако эта идея
представляется мне совершенно необходимой частью той эпистемологии, которая
рассматривает науку как прогрессирующую ко все более хорошим объяснительным
теориям, то есть создающую не просто хорошие инструменты исследования, но
подлинные объяснения.
Возражение
Кейнса (утверждающего, что исторически случайно, обнаружено ли подтверждающее
свидетельство до того, как выдвинута теория, или после ее выдвижения, что
придает ему статус предсказания) упускает из виду тот важный факт, что мы
учимся наблюдать, то есть учимся ставить вопросы, приводящие нас к наблюдениям
и к интерпретации этих наблюдений только благодаря нашим теориям. Именно таким
путем растет наше эмпирическое знание. И поставленные вопросы являются, как
правило, решающими вопросами, которые приводят к ответам, влияющим на выбор
между конкурирующими теориями. Мой тезис состоит в том, что рост нашего
знания, способ нашего выбора теорий в определенной проблемной ситуации — вот
что делает науку рациональной. Идея роста знания и идея проблемной ситуации являются,
по крайней мере отчасти, историческими. Это объясняет, почему другая частично
историческая идея — идея подлинного предсказания факта (оно может относиться и
к фактам прошлого), неизвестного до выдвижения теории, — возможно, играет в
этом отношении важную роль и почему кажущийся иррелевантным временной момент
может сделаться важным.
Теперь я кратко
суммирую наши результаты относительно эпистемологических концепций двух групп
философов, которые я здесь рассматривал, — верификационистов и
фальсификационистов.
В то время как
верификационисты или индуктивисты тщетно пытаются показать, что научные
убеждения можно оправдать или по крайней мере обосновать в качестве вероятных
(и своими неудачами поощряли отступление к иррационализму), наша группа
обнаружила, что мы даже и не стремимся к высоковероятным теориям. Приравнивая
рациональность к критической позиции, мы ищем теории, которые, хотя и терпят
крушение, все-таки идут дальше своих предшественниц, а это означает, что они
могут быть более строго проверены и противостоять некоторым новым проверкам. И
в то время как верификационисты тщетно ищут эффективные позитивные аргументы в
поддержку своей концепции, мы видим рациональность, нашей теории в том, что мы
выбрали ее как лучшую по сравнению с ее предшественницами и она может быть
подвергнута более строгим проверкам; если нам повезет, то она даже может
выдержать эти проверки, и потому она, возможно, ближе к истине.